Харьков Готик Форум

Объявление

«Каждый знает, что Время - это Смерть,
Что Смерть прячется в часах.
Только познав Силу Воображения,
Человек сможет отодвинуть рамки Времени
И нарушить законы Смерти.
И там, вне Времени и Смерти,
Он познает, что боль – это знание,
И любое знание – это боль»

Федерико Феллини.

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Харьков Готик Форум » Литература » Черные Радуги


Черные Радуги

Сообщений 1 страница 2 из 2

1

Отрывок романа Джереми Рида «В погоне за черными радугами» публикуется впервые в Сети, и любезно подобран главным редактором издательства «Kolonna Publications / Митин Журнал» Дмитрием Волчеком. Заказать книги издательства «Kolonna Publications / Митин Журнал» можно на сайте издательства.

Джереми Рид: «Поэтическая реконструкция последних лет жизни Антонена Арто. В книге переплетаются монологи самого Арто, его психиатра Гастона Фердьера, жены Генри Миллера Джун и нимфоманки Дениз Х, которую Арто встретил в психиатрической больнице Родез в годы Второй мировой войны. Пятый персонаж романа, Анаис Нин, повторяет историю своих увлечений, рассказанную в исповеди «Инцест». Жизнь и работа Арто — акт творческой диверсии, который наделяет поэта истинной его ролью анархического провидца. Мой роман — о безумии Арто, его девятилетнем заключении в психиатрических клиниках. Но главный предмет мой — тот, что я исследую в жизни своей и под личинами, надетыми в романах, — вера в поэта как человека, который преобразует вселенную и ради этого рискует всем. Поэт жертвует жизнью ради безумия, и это не романтический идеал — зачастую такова истина. Силой воображения Арто штурмовал статус-кво, и мой роман славит сотворение мира, в коем воображение оборачивается реальностью. А куда еще нам идти?»

Из раны, которой я стал, ускользают кусочки жизни. Гексаграмма неизгладимо вытатуирована на теле, однако для врачей незрима. Мать не увидела ее, вернувшись из лавки. Мое потрясение она объяснила паникой. Она привыкла к моим перепадам — мрачным настроениям, горами наваливавшимся на меня, и взлетам, гнавшим меня на улицу провозглашать мою гениальность.

Но была женщина, которая пальцем обводила контур моей звезды. Анаис Нин. Она взломала мое абсолютное духовное одиночество. Я прятался внутри, но она вошла в меня, разбила прозрачное стекло и, хоть я сопротивлялся, отчасти познала меня, вычислила мою сердцевину, она раздевала меня — пальцы ее разжигали во мне эрекцию, три красных ногтя пробегали по мне, обращая меня в сверхчувствительную барабанную кожу. В «Ля Куполь» мы целовались — жар изливался с ее языка и пропитывал меня пламенем. Ее шелковое платье было подобно ряби ветра на озере — черная извилистая тень, ненадежно подвешенная на тонких бретельках. Так чувственна была эта женщина — ей стоило дунуть на мужчину, и тот кончал. Ее голос, ее глубокий смех поднимали в крови тропические бури. В то время я не блюл целибат, не сохранял сперматозоиды из страха, что их присвоят темные силы, но был эротически упруг, искал эзотерического брака через тело.

Но эта женщина истязала меня. Она вечно была с другим и не здесь. Не занимаясь любовью — глазами, пальцами, ногами, — она погружалась в личный мир грез. Она исчезала, дабы писать книги, постичь географию души, интимное воссоздание ослепительных моментов, что составляли ее жизнь. Она варила мое сердце в черных соках. Преподносила его мне на тарелке в Лувесьене. Я хотел ее и не хотел. Я был Гелиогабалом, безумным римским императором. Я приветствовал толпы из такси по дороге на вокзал Сен-Лазар. Сгущенная ярость в моем рейхстагском голосе понуждала людей оборачиваться. Водитель остановился и захотел вышвырнуть меня, но Анаис перекрестила ноги в черных шелковых чулках, и мы продолжили путь. Она сказала шоферу, что я напился и не стану дебоширить. Юбка у нее чуть-чуть задралась, этак непроизвольно, но рука моя, скользнувшая на колено, была отвергнута. Когда я опустился на колени, Анаис глядела вперед, словно вычеркнула меня из своей жизни. Она смотрела на Париж, где не было меня. Вблизи ее красные туфли казались иными — меньше, морщились вкруг острого мыска, будто сошли с картины и наделись на ее ноги в чулках.

Шофер подумал, наверное, что голова моя вот-вот исчезнет у нее под юбкой, ибо резко затормозил и заорал, чтоб мы убирались. Мы стояли на тротуаре подле бродяги с попугаем на плече. Анаис не выказывала недовольства. Предложила вернуться ко мне. В моей крошечной мансарде на Левом берегу не было ничего, лишь кровать, стол, стул. Никаких пожитков — только мои рукописи, мои фотографии, опийная трубка; я прятал их в свертке под подушкой.

Она сидела на стуле — ноги невесомы в прозрачности черного шелка, глаза отмечают малейшие детали, — точно умела предвидеть невысказанную мысль, как и мысль, кристаллизованную речью. Она зрела мою призрачную жизнь — двойника, что сидел внутри, убежденный, будто его не заметят в двойном диалоге, творимом в тишине. И Анаис хотела познать этого внутреннего человека. Физический я, Антонен Арто, интересовал ее меньше. Пред его манией, его припадками молчания, его пугающими и навязчивыми объяснениями в любви она отступала, пятилась, будто наблюдала, как во сне к ней подкрадывается тигр. Она была предо мною, но казалась дальше соседней планеты. В какой-то миг я встал и сказал ей, что наши отношения завершатся убийством. Оба мы хотели того, чего другой дать не мог. Я желал ее безоговорочной любви, ее крайней чувственности, а она желала, чтобы я поменял роли, вывел наружу иного себя, а она смогла жить, завороженная этим сосудом метафизических страданий. Она ценила лишь мой бег по раскаленным углям вдоль края пропасти. Человеческое во мне не занимало ее. Моей плоти, крови, моим костям, организму, содержавшему мою работу, недоставало — хотя она восхваляла глаза мои, мое лицо — того неподражаемого страдания, что запечатлелось в моих чертах. А когда женщина или мужчина считают тебя физически привлекательным и все же отвергают секс, внутренний шрам никогда не заживает. Мой, по крайней мере, не зажил. Ее увлекали мои навязчивые поиски безвозвратного. Она полагала, что мое безумие — тягучий яд, что отрава проникнет в ее вены половым путем.

Мы ушли из мансарды и зашагали вдоль Сены, тут и там останавливались и смотрели книги на развалах. Ветер размечал контур позвоночника на речной спине. Юноша обнимал за талию девушку, рука его сползала с широкого красного кожаного пояса к ее заду. Смех доказывал, что заигрываниями девица довольна. Далекость моя от интимности их переживаний — шифоновый шарф девицы вздымался при ходьбе — вот один из экзистенциальных ужасов. Я понимал, что никогда не смогу быть таким, никогда не познаю столь небрежной развязности. Руки мои скованы льдом. И хотя меня влекло сделать то же самое с Анаис — гладить ее через тугое шелковое платье, — жесты мои будут заморожены. Разум и тело разделены, я буду стесняться того, что рука моя выводит на ее заду эротическую каллиграфию. Мысли улетят прочь, углубятся в ущелье, где Эдгар По заперт в золотой клетке — пальцы раздирают прутья, снаружи заглядывает лев.

Я помню это, ибо, когда мы шли, книги и рукописи выпали из рук моих на землю. Внезапно анонимные, безличные страницы встрепенулись на ветру, разлетелись дорожкой оригами, рассеяли мысли мои, пока я ловил частицы своего разума. Понурил голову, стою на четвереньках, пальцы впиваются в неуловимые страницы. Но на холодных булыжниках зрел я гексаграммы, пентаграммы, выписанные кровью. Воспаленные, багровые каббалистические знаки возникли тайным заговором. Я оцепенел, не в силах шевельнуться, вспомнил сутенера в синем костюме, пырнувшего меня ножом в Марселе; я сознавал также, что на Анаис красные туфли — быть может, есть связь меж ними и звездным моим проклятием. И магические символы обступали меня. Я ждал, что они прыгнут, заклеймят, и лицо мое, шея, ладони запестреют красными звездами. Я стану сюрреалистическим экспонатом, живым воплощением Бретонова желания преобразовать реальность в чудесное. И притом я верил, что очищусь, если прыгну в реку.

Я, наверное, вскарабкался на парапет, и руки оттаскивали меня, обуздывая скрученную тяжесть в моем солнечном сплетении, волоча меня с упорством, кое явила бы и река, затягивая под воду. Меня возвратили, и Анаис стояла в толпе, руки в боки, словно позировала фотографу, глядела на меня аналитически, бесстрастно, постигала чувства, толкнувшие меня к этому крайнему поступку. Меня оставили там — дрожащую, странную птицу в черном, только что сошедшую с неба. Никто не знал, что со мной делать. Кто-то предложил позвать врача, полицию, но вперед выступила Анаис, взяла меня под руку и увела прочь от зевак. Они следили за нами, словно мы два персонажа кино, уходим — их глаза пялятся нам в спины, когда появляются титры и музыка завершает последние явленные зрителям шаги.

Мы шли к воображаемому будущему — рука Анаис не ослабляла хватки, мы ни слова не произнесли; какие слова? — понимание слишком серьезно, путешествие заново знакомит меня с жизнью. Я был словно ребенок, которого уводят с места, где произошел несчастный случай. Я не видел торговцев книгами на набережной, платаны гнулись блистанием ветра, — безымянность множеств, что курсируют по своему городу. Мою попытку самоубийства Анаис назвала посвящением в смерть. Я испытал намерения, не сублимируя поступок. Помнил же я неодолимое влечение, нужду, заволокшую здравость, сумрак, театральным занавесом павший на меня. Тяга умереть пересилила желание жить.

Мы зашли в кафе. Помню, глаза мои вросли в рекламу «Хейнекена» и не отрывались, будто разросшиеся буквы укрепляли побег. Повод мог быть любой; едва обнаружив его, я зациклился. Я слышал Анаис, но не видел. Даже знакомый жест — она несколько чересчур оголила ногу — я скорее угадывал, чем замечал. Ромбовидный кулон на ее шее косо вторгался в мое видение. Я остро ощущал, как пытается она пробиться в мой разум. Мне требовалось защитить мысли, уберечь их — так редкую золотую рыбку перевозят во влажной вате. Если б Анаис смогла, она извлекла бы образы из моей головы, созерцала бы, как шлепают они, бьют и машут хвостами в чаше ее ладоней.

Я был отъединен от нее и в то же время боялся, что она уйдет. Я воображал ее в чужих постелях. Ее акробатическая гибкость, ее податливость, черные чулки на руках обостряют чувственность ее интимных ласк. Я воображал, будто у нее восемь ног, как у паука, — голос взлетает по гамме удовольствия, любовники пунктуально прибывают на такси каждые три часа. Мой разум изобретал запас ее эротических желаний. Я представлял, как мужчина губами стягивает ее черные шифоновые трусики, красный драгоценный камень оживает у нее на талии, тело ее волнуется, словно в танце живота. Лишенный ее тела, я кипел мучительной плотской ревностью. Я был уверен, что она назначает свидание официанту. В час досуга он сядет в поезд до Лувесьена. Она будет его ждать. Поведет вверх по лестнице, по пути выступит из платья. Он будет слишком нетерпелив, и ее тело сдержит его, шаг за шагом поведет к предельному наслаждению.

Я размышлял. Идти мне было некуда, и Анаис это знала. Я на краю бездны. Мой внутренний пейзаж пылал. Я возложил ладони на столешницу; в голове ревело пламя. Вспыхивало все — зеркала, официанты, Анаис. Я созерцал огнь апокалипсиса. Я закрыл глаза — внутри горело. Открыл глаза — я сидел средь пожара. Анаис одобрительно мне улыбалась. Помада цвета черной смородины; рот шевелится, точно эротический синяк. Всем дарила она иллюзию исключительной любви. Но мое самоощущение почти не затрагивало ее чувственность. Антонен Арто требовал ее полного внимания. В конце концов, времени оставалось немного. Прилетят орлы, станут гулять вдоль реки, львы и тигры будут нагонять ужас на улицы; меня же люди узрят во главе отряда избранных, что шагает к кораблю у пристани. Анаис впадет в неистовство посреди истеричной толпы. Она станет звать меня через реку, но я слишком переменюсь, я не вспомню, что когда-то был знаком с этой женщиной.

В душе я планировал отмщенье миру. Я желал узреть, как падет все общество с его противоречивыми идеологиями. Бюрократ на авто едет домой; вокруг рушатся дома, на дороге воронки, на куполах сидят чудовища. Лишь те, кто пережил воображение, последуют за мной к радуге, которую я впервые узрел в опийном видении, лишь они заберутся по ней в небо. Там будем ждать мы, дабы когда-нибудь вновь заполонить землю. Я поведу процессию обратно через бульвары — дороги зарастут высокой травой, кафе и лавки наводнены будут мордовником, одуванчиками, бутенем, коварным плющом, что обовьет всякий стол и стул. Своей кровью напишу я историю нового творения, мифов, культурных пресуществлений, поведаю об экзотических синих орлах, что прилетели из тайного горного логова, дабы вить гнезда на крышах Монмартра.

Все это видел я со скоростью и в пространстве мысли. Образы возникали и сталкивались — вымыслы, в которых я был главным героем-мстителем. Анаис находилась в тысячах лет от меня, застенчиво подкрашивала темные губы, смотрелась в зеркальце, искала подступы к явной моей отчужденности. Но и в неловкости ее тревожила собственная внешность — положение ног, угол, под которым кольцо подставлено свету. Она сидела, созерцая свой образ, и знание о себе самой проступало в ее зеленых глазах. Или фиалковых? Она была безоружна, и я затягивал ее страдание, понуждал угрызаться, ибо в своей жизни она отказывалась почитать главным меня. Я хотел, чтобы она задумалась о своей жизни, о безудержной своей неразборчивости, об отказе отождествлять чувства с чем-либо помимо удовольствия. Пусть воскрешает образы нашего прошлого. Сумасбродные, безмятежные, напыщенные, страстные — все они толпились в ее голове. Она смотрела наш личный фильм, не тот, что смотрел я, медленнее или же быстрее, но конфликты те же. Она нервно потягивала кофе и играла с браслетом. И я наслаждался, ибо способен был причинять боль. Пускай сорвется, пускай признает, что унижала меня и в будущем посвятит мне свою жизнь.

Но лишь молчание длилось — Анаис поправляла бретельку на плече, щупала, как покрашен лакированный ноготь. Она умела эти крохотные женские штучки — очередной способ сосредоточиться на себе, ритуал, придававший единство внутренним и внешним измерениям.

Я жаждал насилия, однако сдерживал себя. То и дело глядел я на большие красные буквы «ХЕЙНЕКЕН». Рекламная эмблема пульсировала поверх пылающих лодок, выброшенных на берег у парижских пристаней. Мне хотелось содрать с Анаис платье, разорвать шелк, обнажить черные трусики, черный лифчик и черные подвязки. Я хотел заклинать примитивное, бить в барабан, дабы рудиментарные боги явились в бытии, что еще ненасытнее и гуще. Посетители кафе, официанты, пешеходы снаружи в облачном дне слабо представляли, сколь тонка грань, отделяющая их от другой стороны. Я рожден с талантом галлюцинировать реальность. Этот дар и привел меня в Родез после того, как меня изолировали в побеленных, варварски старомодных больницах, одной за другой.

А сегодня я не могу работать. Я вернулся — вновь сижу в кафе, через столик смотрю на Анаис. Сцена воссоздается жест за жестом. Ранее Анаис напомнила мне о моей лекции «Театр и чума» в Сорбонне. И как я изобразил свою смерть на сцене. Мои безумные вопли, подобная трансу пауза, в которой я освободился от себя, вызвали насмешки, и наконец зрители разошлись, громко хлопая дверями, убежали от человека, погруженного в эмпатические ритуалы смерти. И унижение этого спектакля просочилось в мою обиду на Анаис. Вдруг все они очутились там, глазами буравили окна кафе — типы, что тыкали в меня пальцем на улице, психиатры, измывавшиеся надо мной, литературные деятели, которые отмахивались от моих сочинений, приняв их за бессвязный бред сумасшедшего. Все они толпились вокруг, сговаривались, глаза их ползали по моему телу, подобно насекомым. На своих условиях они победили. Им удалось — они ввергли меня в неколебимое одиночество. На сюрреализм надеялся я — надеялся, что одиночество мое возможно разделить, что личности, объединенные единым делом анархии, под предводительством Бретона обретут свободу воображения. Мое изгнание оставалось тайной раной, шрамом, что заново открывался всякий раз, когда меня охватывала паранойя. В тот день с Анаис эта рана вернулась. Изгнание мое началось в кафе «Пророк» 10 декабря 1926 года. Коммунистические связи Бретона были мне отвратительны; да и его симпатии к психоаналитической систематизации тоже. Я заявлял, что подлинная революция творится в человеческом воображении: Бретон хотел расширить анархию духа до социальной революции.

Анаис пыталась извлечь меня из тревожного потока сознания; воспоминание вернулось ко мне. Бретонов львиный деспотизм, его жизнелюбие, его пылкую чувственность, его слова, что заволакивали стол, но эпицентр находили во мне, я встретил скованностью. В кои-то веки я безмолвствовал — кожа, пришитая поверх другой кожи, — мне хотелось завопить, но вопль ушел внутрь. Моя враждебность обернулась молчанием. В тот день я курил опий; меня занимали остатки видений, что недвижными облаками маячили в пустом небе. Лица, пещера, где кто-то сидит в бутылке из-под вина, лягушка плюется изумрудами, бриллиантами и рубинами — образы эти возникали вновь и вновь, нескончаемо плыли по кругу. Я обращался внутрь, сознавал ничтожность Бретоновой авторитарности — взгляд мой наталкивался на руку Поля Элюара, то и дело нащупывающую стакан. Я самоустранился, и высокомерие Бретона сдулось. Я вышел из тела. Он вынужден был обращаться ни к кому. Я исчез — как я был потерян для Анаис.

Официант передал ей записку. Тайное рандеву? Ее рука накрыла бумажку, попыталась ее утаить — словно камень, что прячется в собственной тени. Столь безрассудна была она — открыто договаривалась с мужчиной в присутствии другого. За это я ненавидел ее. Я видел, как меж ее губ мерцают клыки. Я видел, как муж ее преклонил колена в коридоре молнии, и кто-то бьет его по спине мокрым полотенцем. Промчалась машина — черный лимузин вез наемных убийц. И приехали они, должно быть, за мной. Четверо, лица прячутся под полями щегольских шляп. Они застрелят меня с четырех сторон — сзади, спереди и с боков. Я бросился на пол, опрокинув стаканы и чашки. Я был уверен, что прозвучали выстрелы и мой позвоночник, мой череп и оба легких продырявлены пулями. И я, Антонен Арто, — кровавая куча одежды на полу.

Ситуация была невозможной. Анаис вывела меня на улицу. Я ощупывал невидимые раны. Настоящие дыры были внутри. Они-то и приведут меня в Родез. До самого Лувесьена мы ехали в такси — я думал, что умер и меня везут на кладбище, однако чувствовал руку, изливавшую ободрение в мою ладонь, ее кольца терли мои дрожащие пальцы. Мне был необходим героин — на время он заглушил бы манию. Лишь тогда, на первом приходе и при последующем избавлении от страданий я освобожусь от преследователей. Сверток с белым порошком, купленный в переулке за отелем, — воплощение промежутка, который я искал: пауза между жизнью и смертью, непричастная тому и другому, и безопасность на этой нейтральной территории. Героин заменял мне самоубийство, дозволял столь полно отстраниться от нищеты и нервных спадов, что я становился не собою. По карманам я припрятал достаточно, чтобы свернуть не одну ГС — грязную сигарету, ибо я был привычен к ним, а не к внутривенным инъекциям.

Поездка в Лувесьенн произошла без меня. Помню только, что такси будто поглотила дыра и мы очутились внутри — небо исполосовано красным заревом, дом за дубами и платанами. В спальне камин, синие портьеры прячут нас от надвигающейся ночи. Интимность; в воздухе — слабый запах духов Анаис. И чувственные подтексты моей паранойи — ибо я пребывал в женской спальне — погрузили меня в извращенный аскетизм. Я застыл. Я был льдом с чуточкой лимона, нетающим шербетом. Я слышал настойчивый рокот мотора, точно авто приближалось, но никак не могло доехать. Я сообразил, что это у меня трясутся руки и в ушах стучит кровь. Я не смог бы прикоснуться к этой женщине, даже если бы захотел. Она будто парализовала мой порыв. И когда она вышла, дабы накинуть кимоно, и я увидел силуэт ее тела за ширмой — полные груди освободились от лифчика, из одежды — лишь черные шелковые трусики, — я все равно не откликнулся. Я слишком утонул в своей голове. Обитатель апокалиптического внутреннего пространства.

Я сидел не на кровати, а на краю стула. Анаис была говорлива, раскованна, сознавала свой талант обольщать. Я втиснул себя в роль неприкасаемого; того, чьи мысли столь захватывающи, что общество — недозволительный риск. Анаис говорила мне о поэзии, моей поэзии, о том, как индивидуальность моя стреляет из каждого слова. Читать меня, говорила она, — все равно что видеть отчаянную ярость зверя в западне. Ей представлялось, как я беру читателя за горло и требую абсолютного повиновения. Я, говорила она, заставляю читателя переживать жестокость моего ножевого ранения. Мои слова оставляют шрамы на глазах, на горле, животе, гениталиях. Разглагольствуя, она с кошачьей непринужденностью устраивала свое тело. Она была убеждена в важности моей пророческой роли. Это меня поволокут брюхом по огню. На моих пятках выжгут иероглифы. Анаис ныряла в меня, как человек ныряет в темный проулок в поисках шлюхи. Она заглядывала в подворотни, озиралась через плечо, удостоверяясь, что за нею не следят, рассматривала типов, что ждут с ключом в руке, дабы отвести незнакомца вверх по лестнице. Но она не доходила до последней комнаты, где сидел я, — у ног дремлет лев, в руке свод галлюцинаций.

И, шагая по коридору, она стучала в каждую дверь. Она заставала врасплох любовников в миг экстаза, спящих, которым снились горящие дома, моряков, дрочащих на шатких койках, человека, что вынимает глаза и заменяет их изумрудами. Разыскивая меня, она углублялась в лабиринт. Чудища выступали там из теней, бог нес свою отрубленную голову, солдаты умирали от голода на горном уступе, мужчин насиловали в укромных барах, адвокат провозглашал себя пророком на деловом совещании, летчик не мог отыскать землю — метаморфный спектр образов, мерцающих на различных уровнях моего подсознания. Я глядел на Анаис и видел руки ее, окровавленные от беспрестанного стука в двери. Костяшки алели, и я, не желая смягчиться, все глубже опускался в себя. Я переходил из одной непроницаемой комнаты в другую, запирал за собою замки, выбрасывал ключи. Я бежал туда, где никогда не был — на край ночи, обратную сторону сознания, коя есть безумие. И я знал, что Анаис не осмелится искать меня посреди этих руин, где огонь раскалывает камни и обезьяны стоят на скалах, швыряя друг в друга отбросы. Я отступал, рискуя заходить туда, куда надеюсь более не вернуться.

И тут я снова обрел свой голос. Это я, я так страстно разглагольствовал, страданье моего нутра устремляя на женщину, мир, пустоту космоса. Я морщил лицо в шарик мятой бумаги. Язык был хлыстом на спине флагелланта. И когда я умолк, словно отложили судилище мира. Анаис, побелев, съежилась в углу; нервная, не в силах связно говорить. Она никогда не забудет то, что пережила; я же из своей диатрибы не помню почти ничего.

И ныне, в Родезе, неистово царапая листы или множа обрывки мыслей, доверенных бумаге, я вновь переживаю красоту и ужас моего бытия. Я ушел из дома рано утром, очертя голову бежал по мокрым листьям, едва Анаис позвонили, дабы назначить будущие свидания. Не забравшись к ней в постель в тот раз, официант договорился о встрече назавтра в полночь — откликаясь на ее задушевный голос, член его уже восставал. Завтра ночью он станет возбуждать ее снова и снова, тела их обернутся танцем двух переплетенных геометрий, и он тоже уйдет на рассвете, но не так, как я.

Когда я вырвался из дома, мне почудилось, будто статуя в саду воздела руку. Белое мраморное приветствие. Знак для меня: продолжай. Я спешил, не заботясь о том, как вернусь в Париж. Потребность причинить Анаис боль пересилила неудобства: в неудачный час тормозить на холоде попутку, всех и все на земле проклиная за отчуждение, не покидавшее меня.

Я стоял под иссиня-черным небом: на востоке слабое подобие розового, неистовый душ хлещет по ногам, разбрасывая жидкие кристаллы на дороге. Через несколько минут я промок насквозь. Ни единой машины. Прогрохотал грузовик — фары плыли в стене дождя — и, не остановившись, поехал дальше. Я пошел за урчанием его мотора, его разбитым, ящеричным продвижением сквозь темноту. Нечто в этой груде израненного рокочущего металла извлекло диссонансную ноту из моей души. Грузовик словно воплощал холодную, неотзывчивую природу всего внешнего. Изобретения, лишенные человеческой притягательности, функционирующие по воле искусственного интеллекта.

Спустя некоторое время я пошел, не обращая внимания на дождь, держась середины дороги, чтобы машины поневоле резко тормозили. Я слышал только барабанную дробь ливня. Туфли мои протекали; в костяшки впивались жидкие гвозди. Я стоял, негодуя на систему всего, мучающую меня, и отчетливо сознавал, что идти некуда. На стенах голой мансарды, которую я называл домом, не было ни единого знака моей личности. Мансарда видела меня волком. Голодный, зоркий в ночи — выскальзывает на улицы в сумерках и разбитым возвращается на рассвете. Если не вернусь, попрошу приятеля забрать мои рукописи — вновь стану никем и буду жить нигде. Я чувствовал, что мне предначертано изгнанье из смерти, а равно из жизни. Если б удалось содрать кожу, бросить себя, я, возможно, познал бы короткую передышку. Голос мой изливался непристойностями. Я восстал против природы бытия, опровергал долг перед смертью, наложенный рождением. Дождь все барабанил.

Я так увлекся внутренним диалогом, что не услышал, как приближается машина. Дикий визг тормозов, машина вывернула вправо и замерла, едва не врезавшись в дерево; я бросился на землю. Руки расцарапаны о дорожный гравий, колени ободраны от соприкосновения с металлом. Шофер выскочил из машины и принялся осыпать меня бранью. Он мог бы погибнуть, машина разбилась бы в хлам, только безумцы гуляют посреди дороги. Только безумцы.

— Пошел нахуй, — завопил он.

Когда я вернулся в Париж на грузовике с овощами — водитель заставил меня сесть в кузове под брезентом, — меня трясло от холода и лихорадки. Небо над Центральным рынком ярко розовело. В голове моей акула скалилась перед битвой.

Но я строил замыслы. Пять дней я лежал тише мыши, ничего не ел, садился, только чтобы покурить опий или оглушить себя героином. Я пылко воображал мужчин с Анаис. Она потакала любому их желанию. Я хотел нырнуть в нее черным ходом, познать темную пещеру в центре мира. Я стану работать в одиночестве, плюя на тех, кто домогается литературной славы. Я порождал существо, которое в итоге станет жертвой психиатрического варварства.

И я ждал. Ждал, когда в мансарду мою придет весь мир. Я ожидал, что безграничность его постучится в мою дверь, — посланник с Тихим океаном в одной руке и Атлантическим — в другой. Средиземное будет в его правом глазу, Адриатическое — в левом. Но никто не пришел. Я становился все холоднее и голоднее. Я чувствовал, как на костях стягивается кожа. Остатки наркотиков поддерживали во мне жизнь. Я хотел засунуть свое тело в опийную трубку и наблюдать, как оно горит.

Через неделю я выбрался из-под одеял и сел у окна. Я клял Анаис за распущенность. В небе увидел повешенного — символ таро, различимый над Парижем, — и самолет нырял, планировал, готовясь приземлиться. Многоэтажные коробки зловеще отражались вечерним солнцем. Я сидел в ожидании посланца. Ангела или полицейского. Сутенера или трансвестита. Кого-то или же никого. Прохожие были статистами. Могли явиться из любого времени, любого места. Заблудшие, безоговорочно находили они дорогу в артериальном лабиринте города. Мысленно я уронил руки на тротуар, и они, испуганные, метнулись в укрытие. Одна забежала в кафе и примостилась на коленях у какой-то женщины, другая села подле книжной лавки, ожидая прибытия правды.
Наступила ночь, а я ждал.

Перевод с англ. И. Карича

0

2

Британский поэт Джереми Рид, о котором сама Бьорк отзывалась в самых лестных эпитетах, российскому читателю больше известен как автор романов о двух великих людях – Антонене Арто и Лотреамоне (Изидоре Дюкассе). Я имел честь оценить оба произведения.
http://kolonna.mitin.com/picts/bk01_0143.jpg
«В погоне за чёрными радугами» - роман зачаровывающий, с первых же строк он захватывает в свои семантические объятия, и вот вы уже пациент психиатрической клиники, поэт-безумец, готовый пожертвовать всем ради преображения вселенной, через мгновение вы становитесь роковой брюнеткой Анаис Нин, бесстыдно повествующей о своих увлечениях. Джереми Рид сумел довольно точно показать нам образ основателя «театра жестокости», но, на мой взгляд, ему всё же не хватило умения изобразить ту бездну, что разверзлась перед Арто и пребывала не только снаружи, но и внутри него, поглощая соки поэтического гения. И всё-таки книга великолепна! Она великолепна настолько, что её можно перечитывать и перечитывать, с каждым разом проникая всё глубже, - до самой Пустоты, где Ничто становится Всем.

0

Похожие темы


Вы здесь » Харьков Готик Форум » Литература » Черные Радуги